Work Text:
Иногда, после особо тяжелых смен, ему не снится даже — видится сквозь марево усталости, как они с Джимом еще живут в крохотной съемной квартире, два шага от Академии, час — до центра.
Готовят на кухне по выходным, толкая друг друга острыми локтями в бока, и солнце заливает пол, стены, наполняет все вокруг мягким, ровным светом. Джим обязательно что-нибудь проливает, на старой форменке, уже короткой в рукавах, остается пятно, и Леонард берет влажную тряпку и возит ею по ткани, чтобы не расползлось дальше; первые несколько раз у него еще откладывается в голове осадок ассоциаций — так делала Джослин, когда он умудрялся-таки разлить кофе (руки перестали трястись после того, как он заменял хирурга в главной больнице Джорджии, тут же не проебешься). Потом ассоциации испарились, потому что их место занял Джим.
Все место — занял Джим.
Пьют в баре, соприкасаясь локтями на барной стойке, и Джим хватает его за куртку, когда Леонард пытается все-таки отстраниться; у него цепкие пальцы и хриплый, пьянющий в дерьмо голос: ну что ты, Боунс, куда ты от меня.
Спят на одной кровати, потому что в кровати Джима спит огромный, подобранный им в лаборатории триббл — «вылечи его для меня, Боунс, я назову его в твою честь». Джим сопит, громко и сладко, и видит, наверное, десятый сон, а Леонард лежит, закинув руку за голову, и не может успокоить бешено бьющееся сердце. Вот плечо Джима, вот его выпирающая лопатка, он в белой майке и дурацких гавайских шортах, и при взгляде на него точно не скажешь, что он будущий капитан. Леонард жмурится так, что больно глазам, пытаясь выдавить реальность из темноты, заставить ее исчезнуть. Дыхание Джима перекрывает все звуки ночного Сан-Франциско, и Леонард позволяет себе провести ладонью по влажной от испарины коже — Джим не просыпается, и черт знает, что бы он придумал в свое оправдание, если бы тот все-таки проснулся.
Это было, кажется, курсе на третьем, может быть, в самой его середине; а в самом конце третьего курса до Леонарда дошло-таки, что он уже давно на той стадии, когда всех будущих домашних животных — тех, кого он неизбежно заведет на пенсии, избегая одиночества, — он будет называть в честь Джима, просто чтобы хоть как-то он был рядом.
Перед тем, как космос хватает их в свои цепкие лапы на пять лет без продыху на Земле, они отдыхают в Айове, в гостях у матери Кирка. Леонард почему-то уверен, что она видит, что она знает. И когда Джим, разморенный солнцем и убаюканный воспоминаниями о детстве, засыпает прямо у Боунса на плече, Вайнона, тоненькая и светлоглазая, с грустной улыбкой, едва тронутой временем, только гладит его по волосам, а потом укладывает свою легкую руку Боунсу на плечо:
— Береги его, Леонард.
И Леонард бережет.
***
У капитана золотая форма, и сам Джим — он ведь печет как солнце, неужели они не видят; Боунс прячется от него в холоде медотсека, хмурит брови, делается еще строже и собраннее. Он наглухо застегивает пуговицы белой формы, как только Джим заходит — берет гипощприц, который становится продолжением его руки. Вместо себя посылает на мостик Чэпел, подсознательно ждет взрыва, ждет Кирка, который ворвется в его спокойную жизнь снова и спросит: какого черта? Но Джим не приходит, и в столовой садится рядом со Споком — краем уха Боунс слышит, что они обсуждают предстоящую миссию. Он даже не может обижаться, хотя где-то между ребер предательски шевелится горькое разочарование: у Джима морщинка между бровей, ровно в серединке, едва заметная, но Боунс-то знает («мне-то не заливай, Джим») — это значит, что Джим невероятно озабочен. Они со Споком продумывают почти все, но все-таки упускают пару деталей, и после миссии Джим просыпается не в своей каюте, а под ровными, гудящими лампами медотсека.
— Сиди, — негромко просит его Леонард. Он в перчатках, но когда касается подбородка Джима — его ладони все равно жжет, будто он пытается поймать солнце. Джим садится, чуть морщаясь, и Боунсу прилетает — он сам едва не сгибается пополам от фантомной боли.
Это лучшее, честнее любого прибора, и Джим остается в медотсеке еще на три дня.
Они не были так близко с самой, кажется, Айовы; Боунс подходит к нему утром и вечером, на две минуты ровно, в голове тикают невидимые часы. Проверяет трикодером — от кончиков пальцев до самого сердца; смотрит, как оно, здоровое, гоняет кровь. Берет кровь на анализ — шприцем, удивляясь, почему она не ярко-оранжевая, как жгучее солнце. А потом Джим дергается, ладонь сползает, и Боунс касается его — едва ощутимо, на долю секунды. Кончики пальцев мгновенно немеют, сердце заходится где-то в горле.
— Постельный режим, капитан, анализы будут к вечеру.
Джим не отвечает, забирается, тяжелый и уставший, обратно на подушки. От него веет ровным, теплым светом. Боунс уходит, и они не разговаривают с этого дня больше даже по коммуникатору, молчание Джима — его возможность дышать, отсрочить смерть.
***
Когда тяжелое, липкое марево горячих воспоминаний отпускает, и Маккой находит в себе силы подняться с постели, скомкать мокрые простыни и принять душ — приходит время вечернего обращения капитана. Джим заканчивает смену и лично желает всему экипажу спокойной ночи. Боунс усаживается, уперевшись локтями в колени, слушает, и костяшки у него белеют от напряжения; голос Джима звучит как будто специально для него, и ему все равно, сколько сотен восторженных подданых этого солнечного бога еще слушают. Он дожидается последнего слова, говорит в пустоту «спокойной ночи» и приглушает свет. Заявление о переводе на Землю лежит неподписанным в верхнем ящике его письменного стола, и его еще никто не видел.
Он бы, на самом деле, давным-давно его подписал, но для этого нужно идти к Джиму, и быть с ним — один на один.
Тогда, в Айове, под палящим солнцем среди каньонов, Леонарду казалось, что жарче уже быть не может; потом он оказался рядом с Джимом, в прохладной свежести его комнаты. Протяни руку — и твое; только вот Икар опалил крылья, подлетев слишком близко к солнцу, у Маккоя судьба куда прозаичнее.
***
Чехов уже совсем не маленький мальчик, ему давно уже перевалило за двадцать, и экипаж отмечает это, остановившись на заслуженный выходной у безлюдной и безопасной планеты. Леонард не верит, конечно, что здесь безопасно на сто процентов, но они все еще на Энтерпрайз, а значит — вечер должен пройти спокойно. Джим, в сине-золотом (синее — это Спок, не ты, Леонард, а золотое — это всегда Джим) танцует с собранной, аккуратной Ухурой; она улыбается одним уголком губ, кружится, так что красная юбка ударяет ее по бедрам, и останавливается, чтобы принять из рук Спока бокал с шампанским. Джим тоже пьет шампанское, и когда он проходит мимо — от него сладко пахнет. Боунс наливает себе еще виски безо льда, чтобы больше влезло в стакан, и забивается в угол бара вместе со Скотти. С ним надежно и, — пока еще, — не хочется взвыть.
— Вот уж не думал, что она приживется на корабле, — бормочет Скотти куда-то Маккою в плечо. Он смотрит: Джим танцует со светловолосой Кэрол Маркус, обнимая ее за талию, и она кривит в улыбке ярко-красные губы.
— Такая помада совсем ей не идет, — говорит Леонард и допивает свой стакан в один глоток.
***
Дело ведь совсем не в Ухуре, не в Кэрол, даже не в Споке, завоевавшем у Джима безоговорочное доверие; дело совсем в другом. В том, что настолько губительно быть в ком-то, когда от тебя самого почти ничего не осталось, в том, что крылья из воска и летают-то, по правда говоря, хреново. В том, что Джим никогда даже не допустит мысль о них двоих, а если допустит — перекрестится, сплюнет и рассмеется. Боунс старательно вырисовывает свою реальность без Джима, избегая встреч и прикосновений, будто пытаясь себя убедить в том, что скоро так все и будет — вот только подпишет он свое заявление о переводе, а дальше все если не наладится, то станет спокойным.
Ровным, серым, как жизнь при лунном свете.
Без солнца.
...Как тогда, ночью, перед самым отъездом, когда они оказались на крыше старого, обветшалого дома в Айове. Джим лежал на спине, запрокинув голову, а Боунс лежал рядом с ним, на боку, чуть ближе — и губы уткнутся в шрам на подбородке. Звезды были так близко, что несколько можно было поймать горстью в ладони. Джим пил прямо из горлышка, и губы у него блестели от дешевого, отдающего спиртом бурбона. Тогда, когда Леонард потянулся к нему, шаг навстречу, к самому жару — и остановился, поймав взгляд, полный недоумения.
— Ты чего, Боунс? — едва ворочая языком, разомлевший от алкоголя, спросил Джим.
— Ничего. Слишком много выпил, — ответил ему абсолютно трезвый Маккой.
***
Джим приходит к нему вечером, открывает каюту капитанским кодом, от него бесполезно прятаться или бежать. Леонард и не пытается — только устало трет виски, машинально шарит по своей шее, в попытке застегнуть форму до самого верха, но натыкается только на мягкий хлопок домашней футболки, на бьющуюся жилку, на жар, который расползается по его плечам, потому что Джим здесь.
— Капитан, — уважительно кивает. Отчего же ему не уважать собственного капитана?
Джим делает шаг вперед, и его силуэт прорисовывается в свете настольной лампы.
— За что? — спрашивает его солнце, и Леонарду совсем-совсем нечего ответить. Он пытается вдохнуть, но не может.
Джим умеет бить так, как никто другой. И как объяснить ему, что иначе — просто не выжить?
— Мы ведь были друзьями с самой Академии, — говорит он тихо, — за что ты так со мной, Боунс?
И вот теперь-то — он вспыхивает.
И сгорает.
